ПРОТОИЕРЕЙ АНДРЕЙ ЛОРГУС. ЧУДЕСА НИКТО НЕ ОТМЕНЯЛ

ЧУДЕСА НИКТО НЕ ОТМЕНЯЛ

Священник-психолог об умирании

В повседневной суете человек редко задумывается о смысле жизни. Обычно к этому нас побуждают ситуации «за гранью», на пороге смерти. Но здесь возникает вопрос: если у человека есть право на жизнь, то есть ли у него право и на отказ от нее? Имеет ли моральное право врач лечить пациентов и при этом не лечить самого себя, предпочитая умереть? Не самоубийство ли это, когда неизлечимо больной отказывается от помощи? В чем разница между смертью и умиранием? Почему Церковь отказывается признавать эвтаназию, и встречаются ли среди святых самоубийцы? Об этом и о многом другом рассказал в эксклюзивном интервью РИА Новости ректор Института христианской психологии протоиерей Андрей Лоргус. Беседовали Марина Борисова и Антон Скрипунов.

— Отец Андрей, если врач, узнав свой собственный смертельный диагноз, может сознательно отказаться от мучительных процедур и операций, способных немного продлить его физическое существование, то больному он обязан делать все эти процедуры, заведомо зная, что лишь продлевает его мучения. Кто же все-таки должен решать судьбу терминального больного: консилиум, родственники, он сам?

— Только сам.

— А если он не готов к выбору между физической жизнью и смертью? Если родственники даже диагноз ему сказать боятся, зная, что он лишь прибавит к телесным мукам еще и ужас надвигающегося неизбежного конца? Ведь в нашем обществе тема смерти практически не обсуждается и трезво думать о ней и уж тем более готовиться к ней люди не умеют. Может ли в этой ситуации помочь Церковь?

— Это не ее задача. Состояние общественного сознания сложилось под влиянием совершенно других факторов. Церковь тут ни при чем, так как ее уже 80, а то и 100 лет назад отодвинули от решения всех проблем и она никак не влияла на сознание.

Отношение к смерти в Советском Союзе — а мы продолжаем в идеологическом смысле в нем жить — было всегда табуировано. Даже чекистские палачи никогда не говорили «убить». Они говорили «ликвидировать», «пустить в расход», придумали прочие штуки. То есть смерть — это то, что в советскую идеологию никак не могло быть включено, потому что это важнейший экзистенциальный вопрос, который заставляет задуматься о смысле жизни. А когда человек задумывается о смысле жизни, он, скорее всего, отказывается от коммунистической идеологии. Поэтому для большевиков смерть не входила в общественное сознание.

А как следствие — сформировалось определенное отношение к смерти и в медицине: о смерти не говорить, диагнозы скрывать, вывести смерть за рамки общественного пространства.

Разве что когда она прорывается на экраны телевидения в виде похорон генсека — тут уже деваться некуда. Отсюда, кстати говоря, идея мумифицирования Ленина: тело Ильича не должно истлеть, этого не может быть, смерти нет.

Поэтому и в медицине права и обязанности врача не предусматривают разговора о смерти.

В эту идеологию Церковь никак не вписывается. Это идеология сугубо языческая, поскольку основана на страхе.

Должно быть совершенно другое воспитание человека. Воспитание евангельское, в котором смерть является частью жизни, такой же, как свадьба, как зачатие ребенка, как рождение. Но тогда надо все менять. Всю картину мира.

— Предположим, родители хотят воспитывать ребенка в этом духе, но ребенок панически боится покойников.

— Неправда. Он ничего не боится. Дети наследуют страхи, которые мы, родители, им транслируем. А вообще, дети очень любопытны ко всему. Они с удовольствием разглядывают покойников, когда это их не касается. А когда умирает кто-то из членов семьи, смотрят на взрослых, как они реагируют, и тогда у них появляется сопереживание, появляется горе, чувство утраты и т.д. Это воспитывается семьей.

А как воспринимают смерть в семье, зависит от традиции: что делают при встрече со смертью в семье — шарахаются в ужасе от покойника, исполняют какие-то обряды, которые неизвестно откуда взялись, например завешивают полотенцами зеркала, носят траур.

Существует огромное количество обрядов, связанных с погребением человека, которые и составляют ту психосоциальную среду, из которой рождается страх, отвращение. Это не поддается какому-либо логическому анализу. Это маргинальная культура страха.

Что касается церковного отношения, то здесь есть несколько важных элементов. Прежде всего это уважение к событию. Смерть — это очень значимое событие в жизни человека. Во-вторых, есть смерть, а есть умирание.

Смерть — это сам момент перехода. Умирание — длинный период, очень важный с духовной точки зрения, очень насыщенный, и он, несмотря ни на что, может быть очень радостным. И у раковых больных в терминальной стадии он может быть содержательным и может быть духовным открытием. Вспомните «Смерть Ивана Ильича», смерть Андрея Болконского в «Войне и мире» — это же целые поэмы об умирании. Там раскрывается богатейший мир, множество смыслов, имеющих отношение к жизни.

И третье — уважение к останкам покойного. Отпевание — это ведь встреча уже там, в Царстве Небесном. И это событие наполнено глубоким смыслом. Поэтому и умерший обязательно в белом. Традиция одевать покойника в черный костюм — это извращение смысла. В Церкви это не принято. Белый саван, белые тапочки — эти рудименты, которые еще живы в языке, говорят именно об этом. И очень важно, чтобы дети простились — это тоже говорит о том, что семья не расстается с усопшим, что он не исключен, а остается внутри семьи.

— И в то же время православное духовенство часто акцентирует, что после смерти нас ждет не пресловутый белый коридор и свет в конце туннеля, а суровые мытарства. Разве это не работает на ту самую культуру страха, о которой вы говорили? Как это уместить в одной голове?

— Очень трудно. Но тем не менее это факт. Несомненно, нас ждет Суд. С другой стороны, несомненно и то, что там нас ждет Небо. Уж какое оно будет для каждого из нас — Бог весть. Но и то и другое нас ждет — и милость Божия, и суд Божий одновременно. А как все это будет — никто не знает.

А байкам про светлые коридоры, я думаю, не стоит особенно доверять: масса всевозможных видений, явлений и прочего нуждается в очень тщательной проверке.

— И все-таки страх смерти ощущают практически все, особенно сталкиваясь с ситуацией смертельной болезни. Кто же должен первым узнавать страшный диагноз? Ведь родственники часто скрывают его от больного, зная, что он от такого известия может просто впасть в отчаяние и, чтобы разом прекратить страдания, даже руки на себя наложить.

— С духовной точки зрения выбирать, конечно, должен сам человек. Потому что если мы не уважаем его права выбора, то мы его унижаем и, по сути дела, совершаем над ним насилие: если мы начинаем им манипулировать — это насилие с нашей стороны. Но беда в том — а может, и не беда, — что люди сами не хотят знать правду. Очень многие больные отказываются воспринимать свой диагноз с точки зрения трезвой оценки и прогноза.

Впрочем, сейчас, насколько я знаю, онкологи не церемонятся и сразу объявляют человеку диагноз, даже не заботясь о том, кто ему поможет его воспринять и поможет ли вообще кто-нибудь.

Что в таком случае происходит? Это психологическая реальность: во-первых, человеку очень страшно принять такой диагноз, во-вторых, ему очень страшно сказать себе: «Я готовлюсь к смерти».

А между тем я встречал людей, которые совершенно спокойно это воспринимали. Мне было 18 лет, когда я впервые столкнулся с человеком, который осознанно готовился к смерти. У него была лейкемия и очередной приступ перерос в умирание — он это точно вычислил, ведь лейкемией болеют годами. Приезжаю в больницу, начинаю чего-то лепетать по этому поводу, а он говорит: «Нет, Андрюша, перестань. Я еду умирать. Я еду умирать домой (он был откуда-то из Краснодарского края). Я не хочу здесь». Вот такое трезвенное отношение — я бы сказал даже, может быть, чуть циничное — к своей собственной смерти.

Но многие больные прекрасно это осознают и как-то совершенно спокойно с этим живут. В основном это люди такого народного, деревенского склада.

Хотя действительно очень часто люди не хотят признавать реальность и играют: догадываются, но не хотят признавать этого факта. Почему? Я думаю, по большей части им кажется, что они слишком слабые, они этого не выдержат: что-то случится, и они не осилят, будет нервный срыв, а потом человек себя не соберет. И будут рыдания и уныние — масса чего будет, вплоть суицида.

На самом деле никто не знает, как он себя поведет в этой ситуации — ни близкие, ни сам больной. Все может измениться. Вот мой отец всегда говорил: «Если у меня будет рак, то я застрелюсь», а когда у него обнаружили рак, ни одной попытки к этому не сделал. Он совершенно смиренно принял диагноз. Так что в реальности многое меняется.

И мы не знаем, как поведет себя человек, если узнает. Это момент истины. Когда происходит что-то глубинное и человек может познать себя настоящего. Тут уже не до шуток, не до стереотипов. У тебя финишная прямая. Перед тобой жизнь и смерть. И лгать, играть какие-то роли, маску надевать уже смысла нет. Да и неинтересно уже. Человек, по сути, один на один с собой — умираем мы все в одиночку. Но тут важно, как говорил владыка Антоний Сурожский, держать его за руку. Это очень важно. Страшно в одиночку человеку умирать.

— Но держать за руку тоже страшно.

— Да, я знаю, тоже могу свидетельствовать. Хотя по-разному бывает. Человек меняется, и эта перемена может быть ему чрезвычайно радостна. Он вдруг позволит себе быть самим собой, чего не давала ему жизнь. Можно ли его этого лишить? А может, при этом мы лишаем его какого-то открытия духовного, какого-то озарения. Как нам за него решать?

— Значит, хоспис — это благо?

— Хоспис — это техника. Нет никакой принципиальной разницы, где умирать — в больничной палате, дома, в хосписе. Это формальное место. Принципиальное различие в том, умирает ли человек осознанно или не желая признавать, что он умирает.

Ведь когда он осознает, что умирает, у него открывается возможность что-то сделать. Это большая работа. Но можно от нее отказаться и жить, как будто ничего нет: поел, попил чай, посмотрел кино, принял укол. И жизнь вроде идет, как и шла. Затухая.

Есть и другой вариант — полное забвение, наркотики, чтобы ничего не соображать: отключаешься и все. Ну и вариант суицида, конечно.

Когда я впервые встретил женщину, сознательно отказавшуюся от мучительного лечения, я был поражен ее мужеством. Когда я к ней приезжал, она была в состоянии, близком к смерти, и знала и понимала, что с ней происходит, потому что районный онколог должен был регулярно ее посещать. Но она была на ногах, сама себе готовила, хотя жить ей оставалось дней пять. Она осознанно приняла это решение. Она умерла дома, пролежав всего два дня. Я тогда еще сказал: «Какой необыкновенный случай, какое мужество!» А потом был второй случай, третий, четвертый… И я понял, что это просто один из вариантов человеческого прощания с жизнью. Это право человека.

— Но не сродни ли это эвтаназии, которая осуждается всеми конфессиями?

— Нет.

— Вот вы сказали, что, узнав о смертельном диагнозе, человек меняется, начинает осознавать неизбежность своего конца…

— Не сразу. Там есть такая пятиступенчатая модель — можете посмотреть в интернете: «Стадии принятия неизбежного» Элизабет Кюблер-Росс. Это психиатр, которая исследовала терминальных больных. Пять стадий: шок, отрицание, торг, горе, принятие. В принципе, в той или иной степени все через них проходят — кто-то быстро, кто-то медленно, по-разному. Некоторые застревают на отрицании: нет, ничего нет. Или на торге: а если я причащусь, а если я сорок акафистов прочитаю, а если я паломничество совершу, то, может, все пройдет? Другими словами, начинается «торговля» с Господом. И так далее.

Конечно, не каждый проходит все эти стадии. Но тот, кто проходит, выходит уже другим. Каким — нельзя предположить.

— По поводу умирания у многих верующих есть убеждение, что если человек страдает перед смертью, то этим он искупает свои грехи.

— Есть такая точка зрения.

— Выходит, если человек не страдает, значит, он настолько грешен, что уже все бесполезно?

— Нет.

— А как тогда Церковь объясняет умирающему причину его страданий или их отсутствия?

— Церковь не должна ничего никому объяснять. Есть определенные взгляды и какие-то богословские мнения, но никакого канонического объяснения нет, да Церковь в нем и не нуждается. Есть общее богословское объяснение: все наши страдания в мире вообще — следствие греха. Но нельзя конкретно сказать, например, ты болеешь этим за это, а этим — за то. Иногда человек сам догадывается, почему именно это с ним происходит. Если я слишком нервничаю, слишком на кого-то злюсь, с постоянным возбуждением вынашиваю мстительные планы, то понятно, что у меня будет плохо и с сердцем, и с желудком, и много еще с чем.

Есть такое мнение, что онкология — болезнь тех, кто не умеет прощать. Но оно не может быть подтверждено никакой доказательной базой. Хотя я читал какие-то работы, где такая доказательная база собрана на примере тысяч больных. Но это ведь все очень условно. Что значит «простил», а что значит «не простил»? Это субъективные вещи.

Несомненно, есть представление — в христианстве и не только, — что страдания человека связаны с его поступками. Но тут нет никакой прямой следственной связи, потому что мы видим в мире прямо противоположное: негодяи благоденствуют, подлецы не страдают, люди, которые сотворили множество зла, мирно живут. Тут нет прямой связи одного с другим, и мы не можем это объяснить. Но какое-то влияние есть. Однако прямого церковного учения о том, что этот конкретный грех и это конкретное страдание связаны между собой, не существует.

— Значит, помимо того, что человек остается один на один со своей смертью, он еще остается один с на один с вопросом: за что?

— Да, конечно. И не только с этим вопросом. Главное — зачем я жил? А стоило ли так делать? А вот это я сделал хорошо или плохо? Тут масса вопросов. Умирание в этом смысле и есть тяжелая работа. Там возникает очень много экзистенциальных вопросов, на которые человек ищет ответ. Может, в этом и ценность этого периода. Вообще говоря, для этого дана старость. Но если человек, допустим, работал-работал-работал, сидел с внуками и правнуками, ему некогда было подумать — ну, может быть, подумает во время умирания. А кто-то умирает внезапно — и что? Не страдал, не мучился: хлоп — инсульт! И память потерял, все. А потом в больнице тихонько умер. И что из этого следует, раз он не страдал? Либо он святой, либо такой грешник? Некорректная постановка вопроса!

— Если почитать жития святых, особенно святых XX века, то процесс умирания был у них зачастую очень болезненным, сопряженным с колоссальными физическими мучениями.

— Просто эта теория страданий, греха и смерти не может быть построена на линейной логике. Она тут не работает.

— Но если человек сам принимает решение, как ему умирать, то ведь он в конце концов может решить и ускорить этот процесс. Вопрос об эвтаназии, сколько бы он ни обсуждался, для большинства людей все равно открыт. Имеет ли право человек нажать кнопку «стоп»?

— Право имеет. Человек много на что имеет право. Если речь о правах.

— Тогда в чем ее неприемлемость для церковного сознания?

— В отказе от жизни.

Если мы признаем, что даже самый последний день умирающего больного может быть насыщен духовными открытиями, радостью, встречей духовной, молитвой, то значит, он отказывается от этого. Не то чтобы не принимает, просто отбрасывает. Одно дело, когда вы на день рождения получили подарок, приняли его, но не особо поблагодарили и он у вас лежит где-то без употребления. Другое дело, когда вы этот подарок берете и выбрасываете в мусор. И третье — это когда вы бросаете этот подарок в лицо Подарившему. Эвтаназия — это третье.

— А если человек не сам «нажимает на кнопку», а родственник это делает с его согласия, с точки зрения Церкви это убийство?

— Конечно.

— А как же фильмы нашего детства про войну, когда смертельно раненый боец просит пристрелить его, потому что они до наших с ним не дойдут, а он все равно умрет по дороге?

— И что, стреляли — в кино? Нет, не стреляли. Самоубийство поощрялось, а убийство нет. Все-таки разница есть. В советском кодексе убивать командира было нельзя. Это было преступление. И каждый солдат знал, что если он тяжело раненого командира пристрелит, то ему потом не поздоровится, если он выйдет к своим. А вот застрелиться имел право каждый. Более того, это даже поощрялось: всякие байки про последний патрон и все такое.

И потом, что будет на совести у человека, который поспособствует умерщвлению другого? Вы поверите, что он будет жить спокойно?

— Но ведь даже жития некоторых святых описывают самоубийство как исповеднический подвиг. Например, когда христианские девы, чтобы сохранить свое целомудрие, прыгали в реку.

— Да, это есть. Но у меня как-то не поворачивается язык назвать это самоубийством. Я вам скажу даже более: мученица Перепетуя после истязаний и пыток, которые над ней учинили, когда палач должен был отсечь ей голову, но, увидев на рубашке, на груди, пятна от молока — а она только что родила сына, — не смог этого сделать, она сама подвела его руку с мечом к шее и сказала: «Руби!» Самоубийство ли это? Все-таки нет. Здесь что-то другое. Я бы не сказал, что Церковь говорит, что поступать так надо, нет. Но казнь мучеников и пытки мучеников — другое. Другое мерило. Нельзя это приравнять.

— Хорошо, возьмем пример не христианских российских новомучеников: когда человека запытали до такой степени, что он расшибает голову о стену, потому что сил нет больше это терпеть — что это? Эвтаназия?

— Самоубийство.

— То есть он не должен был так поступать?

— Я не могу это оценить, потому что мы не можем встать на его место, мы не можем судить человека, мук которого не испытали. Лучше всего вообще никак не оценивать это событие.

Меня другое удивляет. Я не слышал ни об одном случае бегства из-под расстрела. Людей привозили на Бутовский полигон — моего прадеда в том числе — ежедневно машинами, изо дня в день в течение нескольких лет. Практически без выходных. Хотя были дни, когда никого не расстреливали. А были, когда расстреливали по 500 человек. Такой мощный конвейер. И ни в протоколах, ни в воспоминаниях нет ни одного упоминания о попытке бежать. Люди покорно становились около рвов, их расстреливали — они покорно туда падали. Вот это мне тоже непонятно. Как непонятен и тот случай, о котором вы говорите. Хотя я догадываюсь, что, наверное, у человека не хватало духа выдержать все это.

Но судить об этом я не могу. Могу только констатировать: человек себя убил. Но ведь мы знаем множество свидетельств, когда люди проходили все пытки и не предпринимали такого шага. Тут могут быть разные варианты.

— А что вы, как священник и психолог, считаете наиболее важным в умирании?

— Мне кажется, самое интересное — это работа с больными, которые приняли диагноз. У нас в стране это существует, но мало. Мне, как психологу и священнику, очень важно, чтобы эта работа была. Человек приходит к онкологу, ему оглашают диагноз, и тут же сразу включаются несколько вариантов помощи.

Первое: вот он вышел из кабинета — и его должны встречать психолог и врач желательно. Это шок в любом случае — это болезненно, но надо показать человеку, что он может пережить этот шок, причем с меньшим вредом для себя.

Второе – группа. Этим людям очень не хватает общения. В наших онкологических диспансерах все подталкивает человека жить в одиночестве. Он проваливается из обыденной жизни в какой-то андеграунд, где ничего не видит. Ему не объясняют, как он должен питаться, какие у него есть права, какие сейчас начнутся психологические проблемы.

Работать надо также и с семьей. Надо близким объяснить, как построить взаимоотношения с умирающим. А то они пугаются, перестают вообще разговаривать на больничные темы. Они прячут какие-то предметы, которые могут напомнить человеку о его диагнозе. И больной погружается в еще большую изоляцию. Ему еще страшней. Хочется с кем-то поговорить, а все его избегают. Значит, нужно создать для этой семьи школу — позитивную среду, в которой люди понимают, что и как надо делать.

Слава Богу, сейчас появились волонтерские организации, которые хоть что-то делают в этом направлении.

— А кроме этих групп?

— Курсы психотерапии. Специальные занятия. Да много чего в мире наработано, но это надо организовать именно для людей, которые получили онкологический диагноз. С ними надо работать.

То есть люди, которые отказываются от лечения, рассчитывают, что терпеть недолго. А на самом деле может оказаться долго. И тогда возникает вопрос: но если долго, то ведь это — жизнь? А если жизнь — в каком качестве? Одно дело, когда болезнь лишает каких-то важных качеств жизни и работоспособности. А другое, когда благодаря лечению можно еще месяц, полгода, год, полтора жить нормально. Человек лишает себя этого выбора. Но это его право — не лечиться.

Хотя и тут многое зависит от информированности. Больной, чтобы принять решение, должен знать, что с ним происходит. Но ведь онкология — это в значительной степени непредсказуемая вещь. Врач может, к примеру, сказать: ваши шансы — 30%. У меня так друг умер в прошлом году: он когда узнал о диагнозе, ему сначала никто ничего не мог объяснить; потом наконец — через полгода — нашелся врач, сказал ему точно: у тебя вот это. Друг спросил: сколько? Врач ответил: скорее всего, месяцев 6, но, может быть, и 3. Он прожил полтора года. То есть, понимаете, насколько непредсказуемо течение этой болезни?

Тут еще многое зависит от духа человека. Он может так мобилизоваться, что болезнь иногда вообще отступает. И такие чудеса случаются. Чудеса ведь никто не отменял. А если больной отказался от лечения — он отверг чудо. Увы, но и это его право.

Беседовали Марина Борисова и Антон Скрипунов

ИСТОЧНИК: https://pravoslavie.ru/94150.html

 

Print your tickets